Как выглядит пространство свободы в колонии

Рассказ адвоката Марии Эйсмонт об ИК-2, колонии Константина Котова и Алексея Навального

Соглядатай

В отдельный кабинет для свиданий осужденных с адвокатами в ИК-2 города Покрова мы с Костей Котовым попали со второго раза.

Константин Котов — гражданский активист, второй осужденный по так называемой «дадинской» статье 212. Уголовного кодекса за «неоднократное нарушение порядка организации либо проведения собрания, митинга, демонстрации, шествия или пикетирования», в случае Котова — за акции в поддержку Олега Сенцова, Азата Мифтахова, Ивана Голунова, против политических репрессий и за регистрацию независимых кандидатов в депутаты Мосгордумы 10 августа 2019 года.

Был осужден на четыре года колонии общего режима вопреки позиции Конституционного суда по делу Ильдара Дадина, который постановил, что уголовная ответственность за неоднократные нарушения законодательства о митингах может наступать только если своими действиями митингующий причинил вред здоровью или имуществу граждан, общественной безопасности и пр. — чего в случае Котова не было.

Отбывал срок в ИК-2 города Покрова Владимирской области. В январе 2020 года Конституционный суд постановил пересмотреть дело Котова, в апреле 2020 года Мосгорсуд сократил срок лишения свободы Котову до одного года шести месяцев колонии. За 9 дней до окончания срока Петушинский райсуд отказался выпустить Котова по УДО. Константин Котов вышел на свободу по отбытию срока наказания в декабре 2020 года.

Первая наша встреча прошла в комнате для свиданий с родственниками, в присутствии соглядатая — человека в тюремной одежде с хмурым и одновременно наглым взглядом, выдающим в нем приближенного к начальству. Соглядатай сидел в соседней кабинке, как будто ожидая своих родных, но за все время нашего свидания к нему так никто и не пришел. Костя знаками показал мне, что этот человек — на самом деле по его душу. Мог бы и не показывать: это было очевидно.

Эту нашу первую встречу мне будет сложно забыть, и если со временем из моей памяти будут постепенно улетучиваться все воспоминания, связанные с покровской ИК-2, воспоминание об этом дне улетучится последним.

Это было 30 ноября 2019 года, к тому времени Костя провел на новом месте меньше суток, но передо мной был уже совершенно другой человек. Дело даже не в том, что он был наголо обрит и что на нем была черная бесформенная тюремная роба размера на четыре больше нужного. Дело было в том, что он все время смотрел в пол, а в единственный раз, когда он поднял глаза, мне показалось, что в них были слезы.

— Тебя бьют? — спросила я строго.

— Нет, — ответил он.

— Точно?

Он уверенно кивнул.

— А других при тебе?

— Я не видел, чтобы кого-то били, — ответил Костя и после некоторой паузы добавил: — Впрочем, я не так много вижу, нам же запрещено смотреть по сторонам.

— А куда вы должны смотреть?

—В пол. В землю. В общем, вниз.

Меня бесило, что мы встречаемся не в отдельном кабинете, как нам положено, а в кабинке для свиданий с родственниками, в присутствии соглядатая, бесило, что Костя не поднимает глаз, но больше всего бесило, что он как будто не пытается этому противостоять. За две минуты до нашей встречи ко мне подошел один из оперативников и попытался вручить бумагу, на которой почерком Кости было написано заявление на предоставление ему свидания с адвокатом (не конфиденциального!), при этом Костя просил, чтобы у адвоката, то есть меня, при себе не было мобильного телефона.

— Бумага от вашего доверителя, — улыбнулся оперативник.

— Можете убрать. Я даже в руки не возьму, мне неинтересно.

— Он просит вас не проходить с телефоном.

— И что?

— Посмотрите, это же его почерк.

Я и так видела, что это Костин почерк, его сложно не узнать: печатные буквы, определенный наклон, я часто заглядывалась на то, как быстро он умудряется эти печатные буквы выводить, мне раньше казалось, что они на то и печатные, чтобы ими писать медленно.

— Мне даже муж не может указать, брать ли мне с собой мобильный телефон, и куда, и как им пользоваться, — огрызнулась я. — И никакой Костя Котов тем более не имеет права мне указывать. А Верховный суд разрешает проносить телефон.

На этот пронесенный мной вопреки «просьбе доверителя» телефон я тогда сделала первые снимки Кости — с потухшим взглядом, бритого, в несуразно огромной робе, с листком бумаги в руках, который он прислонил к мутному стеклу. На этом листке был напечатан список руководящего состава колонии — и все эти фамилии, имена и отчества следовало выучить наизусть. Это была часть воспитательной работы со «спецконтингентом» в карантине: учить правила внутреннего распорядка, фамилии начальства, заправлять кровать «по ниточке» (до тех пор пока проверяющий не будет удовлетворен результатом), строиться и громко здороваться с начальником отряда (для недостаточно громко кричащих «ЗДРА-ТУЙ-ТИ» были второй, третий и до бесконечности дубли), делать доклад («осУжденный такой-то, статья, начало срока, конец срока: как-то Костя объяснил мне, что

ударение на У в слове осУжденный — не дань профессиональному сленгу, а способ не сбиться с нужной скорости

доклада), делать зарядку и смотреть телевизор.

«Почему мы не встречаемся, как положено, в отдельном кабинете?!» — спрашивала я Костю, хотя ответ был очевидным: потому что в отдельном кабинете соглядатаи не предусмотрены. Отдельный кабинет надо было выбивать. Мы договорились, что будем это делать с двух сторон. Потому что мы оба понимали, что если не сделать этого сразу, мы не сделаем этого никогда.

Контроль

В следующий раз нам предоставили конфиденциальное свидание, перед которым Костю заставили раздеться и несколько раз (позже он расскажет, что примерно десять) приседать голым перед оперативниками. Эти приседания — унизительная процедура, широко практикуемая в учреждениях системы исполнения наказаний — в теории призвана не допустить проноса запрещенных предметов в потаенных местах человеческого тела, в действительности куда чаще используется для издевательства и унижения. Я потом спрашивала Костю, заглядывали ли оперативники в эти потаенные места в поисках запрещенных предметов, и он мне ответил, что нет, не заглядывали,

«просто смотрели, как я приседаю голый много раз подряд».

Свидание проходило в отдельном кабинете с чистыми стенами (впрочем, в ИК-2 все стены, которые я видела, чистые), двумя окнами со стеклопакетами, относительно новым и ровным столом, телефонной трубкой, настенными часами с застывшими на полседьмого стрелками. Посередине — прозрачная пластиковая перегородка, разделяющая осужденного и адвоката.

— А где щель? — спросила я оперативника (назовем его А.).

— Какая щель?

— Ну такая, через которую я могла бы передавать, например, документы.

— А зачем вам передавать документы? Он уже осУжден. Я вообще не понимаю, зачем осУжденным адвокат.

Это была, конечно, провокация, и надо было ее проигнорировать, но я повелась.

— Как зачем? Во-первых, борьба продолжается. Впереди кассация, Конституционный суд, во-вторых, даже без дополнительных инстанций, если взять, к примеру, жалобы на условия содержания…

За окном звенели колокола тюремной церкви, и монотонный женский голос, прерывая звук сирены, через равные промежутки времени буднично произносил «внимание, тревога», но в этой бубнежке слышалась не тревога, а тоска, и создавалось впечатление, что где-то заело старую пластинку.

— Когда это помещение сдавали после ремонта, проверяющие сказали, что все соответствует нормативам, — сообщил оперативник. — Ни про какую щель они не говорили. Помещение приняли.

— Должна быть щель, — настаивала я.

Про прорезь в стекле кабинки для свиданий с адвокатами я знала от Веры Гончаровой. То есть я видела такие прорези и раньше, там, где свидания заключенных с защитниками проходили через стекло (а во многих кабинетах нет никаких перегородок вообще), но от Веры я знала, что если прорези в стекле нет, то за нее надо бороться. Вера боролась за прорезь в омской колонии и победила: через год борьбы ее сделали.

— Если вам надо передать ему документы, позовите меня, я тут рядом буду, и я ему все передам, — сказал оперативник.

— Может, вы их еще и прочитаете?

— Да не интересны мне ваши документы. Просто посмотрю, о чем там, но читать внимательно не буду.

Он бы, наверное, и на самом деле не читал их. Но ему было важно, чтобы все, что я передавала Косте, проходило через его руки, ему было важно показать полный контроль колонии над находящимся у них человеком.

— Щель положена, и она тут будет, — сказала я уверенно, хотя совершенно не была уверена в том, что это получится.

Таким же уверенным тоном я в первый день своего долгого и по стилю доверительного общения с заместителем начальника по безопасности и оперативной работе (формально вторым, а на самом деле главным человеком в колонии) Василием Николаевичем сообщила ему, что никакие четыре года Костя не просидит. Конечно, просидит, уверял Василий Николаевич,

его сюда на четыре года отправили не для того, чтобы он раньше отсюда вышел.

Тогда мне казалось, что версия развития событий Василия Николаевича выглядит более правдоподобной, но сдаваться не хотелось.

— Вот увидите, — очень уверенно говорила я. — Максимум год, и то вряд ли.

Костя вышел на свободу спустя год и 16 дней после этого разговора. Из них в самой покровской колонии он провел около десяти месяцев.

Страх

Внешне ИК-2 выглядит совсем не страшно, наоборот, кажется, что там не хватает каких-то привычных устрашающих атрибутов лагеря: вышек и колючей проволоки, которые во многих колониях видны издалека и наводят тоску на случайных прохожих и вызывают тревогу у впервые приехавших на свидание родственников. В ИК-2, напротив, все внешне выглядит обыкновенно: с асфальтированного шоссе съезжаешь как будто в промзону, а у ворот стоит обычный шлагбаум (то есть стоял — теперь, когда туда этапировали Алексея Навального, в ИК-2 все-таки построили эти железные глухие ворота), туда-сюда ездят машины, и ощущения, что это особо охраняемая территория, совсем нет. Хотя территория эта действительно особо охраняемая. И охраняет ее страх.

Этот страх ты чувствуешь во взглядах тех зэков, которые ходят без конвоя по территории, но на твои вопросы отвечают односложно и отводят глаза; ты его чувствуешь, когда сидишь в комнате ожидания с родственниками осужденных, и они всеми силами стараются с тобой не разговаривать, узнав, что ты адвокат. «Тут не любят адвокатов», — говорит жена одного осужденного отцу другого осужденного, который, видимо, по неопытности, искал общения со мной. «Один раз мы нашему наняли адвоката, так стало только хуже», — подтверждает другая женщина. «Хотите выйти на УДО — не берите адвоката», — подытоживает третья. Отец осужденного перестает задавать мне вопросы и смотрит куда-то в сторону.

В маленькой, но теплой комнате ожиданий первые два часа я сижу в окружении родных осужденных. Потом они постепенно расходятся по свиданиям — пожилые тетушки, тяжело вздыхая, тащат большие сумки с передачами, и я остаюсь одна. Я знаю, что мне придется ждать еще минимум три-четыре часа, в течение которых Костю будут убеждать, чтобы он убедил меня, чтобы адвокаты не приезжали так часто. Потом он будет голым приседать перед оперативниками, чтобы мы встретились в отдельном кабинете, где из-за глухой перегородки у него все равно не будет никакой возможности что-либо мне передать или что-либо от меня принять.

У меня во время этого ожидания была своя унизительная процедура — поход в туалет, неизбежный при многочасовом ожидании. Это был треугольный деревянный домик на улице, который, кажется, не чистили ни разу за все время его существования. Дерьмо не только доходило почти до края выгребной ямы, им были обмазаны сиденье и все вокруг, кажется, что куски замерзшего дерьма буквально свисали со стен. Перед тем как зайти туда, надо было снять верхнюю одежду, а зайдя, зажмуриться, затаить дыхание и застыть в кривой, неудобной позе, в которой ты ничем не задеваешь за дерьмо. И если домик для свиданий был чистым и теплым, там стояли диваны и каждый день молчаливые осужденные подметали пол, то этот туалет не убирали вовсе.

Но по эту сторону шлагбаума люди, даже запуганные, все же иногда разговаривают. Я узнаю́, что

еще недавно в этой колонии жестоко били каждого, кто туда попадал.

Били каждый день, по почкам и по пяткам, в карантине и потом, когда переводили в адаптационный отряд (тот самый «сектор усиленного контроля А») — за каждую провинность. Жена одного осужденного рассказывала мне, как ее муж плакал на первом длительном свидании, рассказывая, через что они проходят. «И что вы сделали, когда узнали?» — спросила я. «Успокаивала как могла. Говорила, что надо терпеть, а куда деваться? Тоже плакала». В обычных отрядах уже не зверствовали, но страх перевода обратно в адаптационный отряд работал лучше избиений.

Косте повезло. Он приехал вскоре после того, как в лагере сменилось руководство. Исполняющим обязанности начальника колонии стал Александр Муханов, а предыдущий начальник Александр Зотов перешел на работу в другое учреждение. Вместе с ним колонию покинули сотрудники, которых те немногие родственники и освобождавшиеся, что решались со мной поговорить откровенно, называли «самыми зверями». И в колонии перестали бить просто так, то есть без повода, в назидание, чтобы страдал и «понимал, где находится». Били ли «по поводу», сказать сложно, поскольку Костю никто не трогал, и на его глазах тоже никого не били, даже когда через какое -то время его перевели в отряд в секторе обычного контроля В, где можно было смотреть не только вниз, но и по сторонам.

— Тот кум был плохой, этот хороший, — так мне описала ситуацию одна женщина в комнате ожидания.

День, когда «хороший кум» перестал быть исполняющим обязанности и стал полноценным начальником, я хорошо запомнила, потому что в тот день мое стандартное заявление о встрече с Костей вдруг не приняли, а вернули.

— Неправильно написано, — с нескрываемым удовольствием объяснил оперативник А. — С ошибками.

— Какие ошибки?! — возмутилась я. — Это заявление точно такое же, какое вы принимали до этого!

— В том-то и дело, что точно такое же. А у нас изменения. Муханов теперь не и.о. а начальник.

— Поздравляю. Значит, просто зачеркните тут «и.о.»

Оперативник улыбнулся еще шире:

— Переписывать придется. С помарками нельзя.

В колонии, как и положено образцово-показательному учреждению, не любили неправильно написанные заявления. Вскоре после прибытия Костя написал бумагу о выдаче ему перчаток, которые прислал по его просьбе отец, поскольку те, что у него были на этапе, сотрудники забрали на склад и не отдавали. Так вот это заявление не приняли и заставили переписать: я уже не вспомню, какие именно ошибки были обнаружены в первоначальном варианте. А потом переписанное потеряли. Или сначала первое заявление потеряли, а потом повторное заставили переписывать. В общем, перчаток Костя не получил и мерз во время проверок, когда построенные на улице заключенные выкрикивали свои фамилии и громко и четко (иногда по нескольку раз для большей слаженности) здоровались с начальством. Такие проверки утром и вечером могли длиться по часу, и если не держать руки в карманах — а держать руки в карманах, понятно, было запрещено, то даже относительно теплой зимой 2019-2020 гг. руки сильно замерзали.

И тут случилось неожиданное для такого образцово-показательного учреждения, как ИК-2, событие: один из осужденных, Владимир, дал Косте перчатки — свою вторую, запасную пару. И Костя принял их, как будет указано потом в протоколе дисциплинарной комиссии, «в дар», хотя можно было бы сказать, что взял поносить, ведь где-то на складе у него были свои перчатки.

Запрет принимать вещи в дар прямо прописан в правилах внутреннего распорядка. Поэтому когда осУжденного Котова поймали с поличным, он признался, что да, формально, наверное, он совершил проступок. Поймали с поличным и Владимира, который нарушил запрет передавать вещи «в дар». С обоих взяли объяснения, обоих признали нарушителями, на обоих наложили взыскание: устный выговор. Наказание это на первый взгляд пустяковое — ну объявили выговор и объявили, но после этих выговоров Владимир потерял шанс выйти условно-досрочно, а Косте об этом постоянно напоминали: вот, Константин Александрович, из-за вас человек на свободу не выйдет, а будет «до звонка» сидеть.

Перчатки Владимира Косте оставили, и вскоре они принесли ему еще один выговор: в этот раз они были «обнаружены» в личных вещах Котова при обыске, при этом указания на них в описи личных вещей не было, а поскольку негоже, чтобы в образцово-показательном исправительном учреждении опись мешков с вещами осУжденных не совпадала с содержимым этих мешков, то Костю наказали за перчатки еще раз.

Щель

Я сказала Вере Гончаровой, что мы начинаем борьбу за щель, сразу после того свидания в «адвокатском кабинете». Вера меня поддержала. Именно она написала бОльшую часть жалоб в прокуратуру по надзору, а также в управление ФСИН по Владимирской области, уполномоченному по правам человека, и куда-то еще, наверное, потому что кажется, что адресатов было больше. Жалобы писали и другие адвокаты Кости: и Эльдар, и Оксана, и Настя Костанова, и эти жалобы периодически пересылались сначала в вышестоящие, а потом обратно в нижестоящие ведомства, из которых с некоторой периодичностью приходили стандартные отписки, содержание которых варьировалось от «нарушений не обнаружено» до «передано по подведомственности».

А потом Конституционный суд определил пересмотреть дело Котова, о чем мы с Верой немедленно сообщили ему телеграммами. На самом деле не ему, конечно, а оперативникам и Василию Николаевичу, тому, который уверял меня, что Котов просидит «до звонка». И в следующий мой приезд оперативник А. впервые сказал что-то нестандартное. Раньше он обычно говорил: «Он преступник, ваш Котов» и смотрел на меня выжидающе, а я молчала, а

тут оперативник сказал: «Вообще он неплохой парень, Костя. Я буду рад, если он от нас уедет»<

Именно тогда, возможно, действительно случайно, оперативник забыл закрыть дверь в перегородке, и мы с Костей смогли обняться. Тогда же я попросила А. починить вечно показывающие полседьмого часы и напомнила про щель. Часы он починить обещал, а насчет щели признался, что по нашим заявлениям были проверки, но щели не будет, ибо «не положено», да и «зачем она теперь? Если Костя уедет».

Костя уехал ненадолго. После отмены его приговора кассационным судом и возвращения дела на новое рассмотрение Мосгорсуд вновь признал его виновным, правда, вместо четырех лет присудил полтора года. В приговоре тогда впервые прозвучали выражения «деструктивная идеология» и «заведомо деликтное поведение» — потом эти же выражения мы встретим в приговоре Юле Галяминой. Были те, кто называл полтора года «победой», но нам, адвокатам, хотелось удавиться от злости и тоски.

Когда повторно осУжденный Котов приехал с этапом обратно в ИК-2, его встретили спокойно. Сказали: «Ну здравствуйте, Константин Александрович». И даже не добавили никакой лишней колкости, не съязвили, не пообещали ни красивой, ни ужасной жизни. А просто приняли обратно: по-деловому, как будто такое развитие событий предполагалось изначально, было запланировано и вот ожидаемо реализовалось.

Во второй приезд то ли сам Костя уже по-другому воспринимал происходящее, то ли сотрудники колонии к нему привыкли и как-то прикипели, но отношение стало другим, более человеческим. Например, практически сразу после возвращения Костю поместили в ШИЗО из-за того, что он опять с кем-то не поздоровался. Этот кто-то подошел неожиданно сзади и зафиксировал невежливость осУжденнного Котова. Дали десять суток ШИЗО, но

ШИЗО это оказалось не таким ужасным, как сами ФСИНовцы обещали

ему в начале срока: это была обычная, хотя и довольно холодная одиночка, в которой нет навязчивого российского телевидения, можно писать письма (ненормированно), читать книжки (их было штук пять в «библиотеке ШИЗО» и их можно было брать и сдавать) и никого не видеть и не слышать, кроме нескольких мышей, проникающих в камеру через дырку в полу, служившую туалетом. На прогулку выводили ежедневно, не грубили, не били, не пугали, всего один раз придрались к незастегнутой верхней пуговице (за это влепили дополнительный устный выговор) — в общем, всячески показывали, что решение о помещении в изолятор политическое, так надо сами знаете кому сами понимаете для чего, ничего личного. И в подтверждение этому порции еды, которые Косте доставляли в ШИЗО, оказывались в полтора раза больше и сытнее обычных.

Ходившие слухи о расформировании колонии и превращении ее в колонию строгого режима (раз тут все и так строго) с освобождением части зэков и переводом другой части в соседние регионы так и остались слухами: этапы продолжали приезжать по четвергам, вновь прибывших помещали в «сектор усиленного контроля А», они смотрели в пол, заправляли по ниточке кровать и кричали во все горло «ЗДРА-ТУЙ-ТИ» во время построений на улице, и всюду, в том числе и по нужде, их сопровождали соглядатаи. Потом во Владимирскую область пришел коронавирус. Образцово-показательная колония почти сразу организовала пошив масок под цвет тюремной робы и снабдила ими спецконтингент. Лишенные свиданий из-за эпидемии встревоженные родственники направляли в колонию адвокатов, но осУжденные часто отказывались встречаться с защитниками и письменно просили тех уехать, так как они «боятся заразиться». Страшный уличный туалет заколотили, вместо него поставили биотуалет, но его тоже никто не убирал и он постепенно засорялся, хотя долго еще выглядел относительно пристойно.

Наши же встречи с Костей стали начинаться еще засветло:

вместо пяти часов ожидания я теперь ждала каких-то час-два.

Дверь в перегородке в комнате для свиданий больше никогда не забывали закрывать, но стекло помыли. Часы на стене привычно показывали полседьмого. С улицы периодически доносились знакомые звуки: монотонный женский голос сообщал «внимание, тревога», а в 17 часов красиво и печально звенели колокола тюремной церкви. Все было настолько похожим на то, как было до решения Конституционного суда, что я не сразу, а где-то уже под конец нашей встречи вдруг увидела ее.

Мою щель.

Это, безусловно, была самая узкая щель в перегородке в комнате свиданий осужденных с адвокатами, которую я видела в своей жизни. И, возможно, в принципе самая узкая такая щель в природе. Как мне рассказывали, лично Василий Николаевич ее проектировал: в щель должно было проходить не больше одного листа бумаги формата А4. С такой тщательностью проектируют и строят что-то только от большой любви или большой ненависти.

В эту щель я засунула для Кости 4 страницы распечатки новости с сайта Фонда имени Бориса Немцова о том, что Косте присуждается премия имени Бориса. Листы бумаги заходили в щель по одному — проект Василия Николаевича (если, конечно, ее действительно он проектировал) был воплощен близко к идеалу. «Входит и выходит», — сказал Костя. «Замечательно выходит», — ответила я.

Иногда мне кажется, что вся наша деятельность последнего времени сродни просовыванию тонкой бумаги в узкую щель, за появление которой в сплошной стене приходится биться месяцами. И когда эта щель появляется, то на какой-то краткий миг начинает казаться, что это первый важный шаг в разрушении стены. Хотя на самом деле это всего лишь щель по проекту Василия Николаевича, в которую проходит ровно один лист бумаги формата А4.

Мария Эйсмонт, Адвокат

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *