Оптимальную для себя версию событий власть продолжает вырабатывать и много лет спустя
Тем субботним утром 2002 года, когда спецназовцы вошли в зал ДК на Дубровке, Владимир Путин, отдавший приказ о штурме, отправился в часовню в первом корпусе Кремля и впервые в жизни встал на колени перед иконами. Так, по крайней мере, об этом сейчас, пятнадцать с половиной лет спустя, рассказывает сам Путин, и это новость 2018 года, а не 2002-го.
В реальном 2002 году новости были другие. В России тогда проходила первая за долгие годы перепись населения, и, отвечая на вопрос переписчицы о роде занятий, Владимир Путин сказал, что он оказывает услуги населению. Экспромт или домашняя заготовка, но в любом случае не просто дежурный ответ, а пусть и миниатюрное, но вполне программное высказывание, вполне характерное для России начала нулевых. Страна тогда только начала осваивать свои гражданские свойства, стало модно в спорах о власти ссылаться на налоги – мол, мы их платим, поэтому власть нам должна, а публичный образ молодого (господи, он к тому времени занимал свою должность всего третий год!) президента еще контрастировал с царскими повадками его предшественника. Понятно, что в этих «услугах населению» была какая-то доля самоиронии и едва ли Владимир Путин всерьез считал тогда свою деятельность услугами, но в любом случае есть факт – он сказал именно так, а, скажем, «хозяин земли русской», как когда-то в аналогичной ситуации сказал о себе царь, Путин не сказал и сказать не мог.
Спустя пятнадцать с половиной лет он почти прямым текстом говорит именно это – «Я царь». Образ первого лица, в роковой момент удаляющегося для уединенной молитвы, – это очень понятный и очень однозначный образ, не имеющий ничего общего ни с какими услугами населению – наоборот, это население по умолчанию должно оказывать царю все услуги, какие ему только могут потребоваться. Очевидно, что этого самоощущения у Путина не было в 2002 году, и очевидно, что оно у него есть сейчас. Этого достаточно, чтобы с высокой долей уверенности предположить, что это воспоминание о норд-остовском утре придумано в наше время и не имеет ничего общего с тем, что было тогда на самом деле.
Сомнение в одном дает сомнения во всем остальном. Путин говорит, что захватившие «Норд-Ост» террористы хотели расстреливать людей в автобусе на Красной площади, выбрасывая трупы на улицу, – откуда это взялось сейчас, спустя много лет, кто и кому это сказал, почему об этом не вспоминали заложники и не вспоминал вообще никто? И главное – есть что-то глубоко порочное в самой подаче, когда, может быть, главное общенациональное потрясение этих почти двух десятилетий вдруг превращается в один из эпизодов частной биографии Путина. Человек травит байки одну за одной: спал с помповым ружьем, хотел уйти в таксисты, а вот еще помню, как впервые встал на колени в часовне.
История общества складывается из множества частных сюжетов, а здесь все наоборот – из истории общества делают страницы одной конкретной биографии. «Норд-Ост» давно деликатно вытеснен из легальной общественной памяти, да это и понятно – пятнадцать лет назад выражение «чеченские террористы» было в ходу, сейчас его представить напечатанным хотя бы в газете просто невозможно, терроризм бывает только международным, а чеченской может быть только цветущая республика Рамзана Кадырова. Но это все-таки не главное. Наряду с двумя другими ключевыми общенациональными потрясениями путинских лет (а четвертого не найдешь – «Норд-Ост», Беслан, «Курск», и все, больше, слава богу, ничего сопоставимого) «Норд-Ост» важен тем, что в те октябрьские дни 2002 года нация обнаружила себя наедине со злом, и люди, замершие в те дни у своих телевизоров (а тем более те, кто сидел в захваченном зале), смотрели злу в глаза, не рассчитывая на чью-то защиту и поддержку; люди были одни.
Это были дни безусловного и беспрецедентного общественного сплочения, в котором вообще никак не участвовала власть, и во многом именно поэтому воспоминание о тех днях всегда будет для власти более невыносимым, чем для общества. Народное единство, давшее в какой-то момент даже имя очередному казенному празднику, является для власти реальной ценностью только на том условии, что главным субъектом этого единства будет сама власть. Образцовым с этой точки зрения историческим эпизодом стоит назвать момент присоединения Крыма – недаром его очередную годовщину, как и три предыдущие, в России отмечают максимально пышно. С «Норд-Остом» не так, «Норд-Ост» – это то, что всегда будет со слезами на глазах и по поводу чего Путин всегда так или иначе будет должен оправдываться (в фильме Андрея Кондрашова он опять говорит, что использование газа было оправданным, а наказывать за халатность при спасении заложников некого). Оптимальную для себя версию событий на Дубровке власть продолжает вырабатывать даже сейчас, много лет спустя.
Память общества и память власти – две разные сущности, которые в сочетании и дают настоящую историю страны. О том, что в российском восприятии национального прошлого еще как минимум с Карамзина сложился перекос в пользу памяти власти, говорят много и давно. В нашей автократии память власти – это память одного конкретного живого человека, который в свои 65 вспоминает, что было с ним в его 50 – но именно с ним и ни с кем больше. Легитимной публичной памятью о «Норд-Осте», как и обо всем другом, что было в эти годы, могут быть только персональные воспоминания этого человека, к тому же, как мы сейчас видим, эти воспоминания с каждым разом обрастают дополнительными подробностями, в том числе и вполне фантастическими.
На обложке по-прежнему, как у Карамзина, написано «История государства Российского», но внутри – постоянно корректируемая биография одного пожилого мужчины. Когда эту книгу допишут и закроют, окажется, что, кроме ее героя, она никому не нужна. В ней только его радости и страхи, только его разочарования и надежды, достижения и провалы. Путин – это Россия, но это гораздо более трагическая формула, чем имели в виду те, кто ее придумал.
Олег Кашин
Журналист