Юлия Меламед о том, как манифесты свободы превращаются в кодексы запретов
Про революцию до сих пор хорошо была известна только одна вещь. Задумывают романтики, осуществляют фанатики, пользуются ее плодами негодяи.
С тех пор, как эта фраза была произнесена (ее автор — английский писатель Томас Карлайл — умер в 1881 году, то есть задолго до настоящих революций, настоящих фанатиков и настоящих негодяев), все точно так и случалось каждый раз.
Мы — дети детей детей русской революции 1917 года. Мы застали плоды революции в таком жалком бездыханном состоянии, что понять не могли, что руководило этими людьми много лет назад.
Видя Леонида Ильича Брежнева, сложно представить, какая сумасшедшая энергетика была у тех людей, у тех событий, у тех слов, у тех вихрей. Сколько талантливой энергии ушло тогда и на строительство, и на разрушение.
А чего вы хотите от эпохи, если ее символ — труп, выставленный в самом центре страны.
Представить, что тот (первый) Ильич был харизматиком, было сложно. А вот Надежда Мандельштам, умнейший публицист эпохи, когда писала о глухоте паучьей и немоте того времени, и покорности Сталину, объясняла это инерцией доверия к революции. Даже от самого слова «революция» у людей кружило голову. «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской…» — пел Окуджава. Единственная, справедливая, эталонная.
Идея справедливости — такая мощная идея, что на ее бензине долго ездят негодяи всех мастей.
Как это теперь всё почувствовать? Что нам осталось от того времени? Как что? Да манифесты же!
Вчера сходила на фильм «Манифесто», где главная героиня в 13 разных ролях и ипостасях, в исполнении одной-единственной Кейт Бланшет, зачитывает главные манифесты прошлого века: Маркса, Малевича, Кандинского, Родченко. А потом уже и Годара, и Ларса фон Триера. Фильм недавно вышел в российский прокат.
Смотрела я его два раза. На первом разе беспробудно уснула. Это был мой ответный перформанс. В адову пасть всем революциям и разрушителям мира я бросила свой безмятежный сон. Беспробудно уснуть на чтении самых отъявленных интеллектуальных террористов — бесценно!
Уснула я, конечно, не от скуки, а от перенапряжения. Я знаю журналиста, который заснул сразу, как только его захватили в плен. Но что-то подсказывало мне, что имеет смысл сходить еще раз. И я пошла. И, ох, мне понравилось.
Надо понять, из какой бездны сна и невежества вырвал меня этот фильм.
Я шла на него, вообще не прочтя никаких аннотаций. Первое, что я увидела, была Кейт Бланшет с большой лохматой бородой и в многослойной бомжовой рванине. Это бодрило. Она брела по развалинам, волоча за собой всесезонный скарб. С одной из куч мусора на нее безучастно смотрела крупная обезьяна. О! Самое время и место для такого прекрасного текста с проклятиями современному загнившему омертвевшему буржуазному обществу!
Кейт Бланшет идет, запутавшись в облаках, и бормочет прекрасные проклятия. Я окончательно проснулась. Что за талантливый автор этого текста, удивилась я. Надо срочно узнать, кто он. Если в наше время существуют еще такие талантливые авторы, не все еще пропало. Каково же было мое, так сказать, удивление, когда я узнала, что автор этого текста… Карл Маркс.
Далее шли манифесты Малевича, Кандинского, Родченко, Тцары, визуализированные очень остроумно. Главный пафос: уничтожить то, что было. Дадаисты из всех этих титанов мысли были наиболее последовательны. Они уничтожали и самих себя. Потому их манифест Кейт зачитывает как похоронную речь на кладбище, в нужном месте ее голос дрожит.
Манифест дадаизма был опубликован в 1918 году: «Единственное слово, которое не теряет своего значения день ото дня, — это слово смерть». Ну, новое всегда рождается через смерть.
Если самые последовательные из отрицателей — дадаисты, то самый известный из отрицателей — Малевич.
Все гении русского авангарда двигались к беспредметности. Все двигались к бессмыслице. Потому что и предметность в искусстве, и цвет, и сюжет, и эмоция, и логика давно исчерпали себя и стояли у черного порога, за которым ничего нет. «Мы, подписавшие этот манифест, первыми подняли знамена революции искусства, беспощадного уничтожения законов академизма, подставляя голову свою под удары брани, свиста и насмешек печати и толпы» — писал Малевич. Эх, хорошо!
Умного человека брань и насмешки только бодрят. Если ты идешь по дороге, а брань и насмешки над тобой все усиливаются — знай, ты на верном пути.
Искусство ведь только тем и занимается, что опровергает очевидное, разрушает омертвевшее, подвергает сомнению конвенциональное. Искусство — это по сути своей революция. Да, надо, надо было свернуть шею академическому искусству, оно уже не разговаривало ни с кем, как бы мастерски ни было сделано. Как оно могло выражать время, если даже объект изображения был строго регламентирован? Это еще какую революцию они совершили, когда Мане и Пикассо стали изображать проституток, или Серебрякова — грязные пятки русских мадонн! Ведь до этого социальные низы вообще не могли быть предметом изображения. Так чем плоха революция?
Такая революция нужна будет всегда. Ведь мы и сейчас на том же месте. Скажем, Чарльз Буковский подбирает с земли такой сор и поэтизирует его — а люди в недоумении, почему такая грязь стала предметом искусства? Так и не доказали, выходит, что объектом для искусства может быть абсолютно все.
Или Высоцкий, которого не хотели признавать поэтом по той же причине, из-за той же пропасти, которая всегда отделяет «официальный» мир «высокого» искусства. Эта сегрегация как была, так и осталась.
Но почему-то всегда выходит так, что негодяи пользуются плодами, а негодяйство одерживает верх. И всякая революция заканчивается новой регламентацией.
Насколько же ироничен финальный эпизод фильма, где манифест великого Ларса фон Триера зачитывается училкой начальных классов в школе. Именно здесь она произносит тексты основ новой свободы: «Клянусь воздерживаться от создания «произведений». Поскольку мгновение ценнее вечности. Моя высшая цель — выжать правду из персонажей и обстоятельств!»
Как хорошо!
Авторства больше нет! Дело не в том, откуда вы что украдете, дело в том, куда вы это денете и как используете. Чем плоха такая революция? А тем, что они академическое искусство не только свергли, но тут же и запретили.
В «Манифесто» очень остроумно показано, что какие бы подходы к искусству ни провозглашались, насколько бы революционны они ни были, какие бы основы ни опровергали — они тут же станут основанием новой несвободы.
Как только дети начинают творить, училка бьет им по рукам: того нельзя — сего нельзя.
Как же это трагично выглядит, когда либерализм становится новой идеологией!
Про революцию теперь известна и вторая вещь. Какие бы свободы она ни декларировала, она тут же становится кодексом новых запретов.
Юлия Меламед
режиссер