О значении Победы для нынешних поколений размышляет философ Виталий Куренной
Великая Отечественная война по-прежнему остается главным событием в сознании россиян, однако память о ней все чаще заменяется мифами, а ее последние свидетели покидают нас. О значении Победы для нынешних поколений размышляет философ, руководитель Школы культурологии НИУ ВШЭ Виталий Куренной.
— Самая яркая примета праздника в последние годы — огромное количество военной атрибутики. Вы заходите в книжный, в хозяйственный магазин, на автозаправку — все завалено бутафорскими пилотками, касками, котелками, плащ-палатками… Что это все означает с точки зрения социума? Что сообщает нам об обществе?
— Да, я понимаю, о чем вы. Но напомню вам, что торговля атрибутами Советской армии началась не пять и не десять лет назад. Все это, начиная с перестроечных времен, составляло главный ассортимент лоточков на Арбате, как и других центральных улиц советских городов. На кого этот товар был рассчитан? На туристов, в первую очередь заграничных. На огромный туристический поток, который хлынул в СССР, а затем в Россию. Зачем туристы приезжали в прежде закрытую страну? За некоторой аутентичностью, местным колоритом. И, собственно говоря, эта аутентичность очень скоро закрепилась в том, что было легко опознаваемым,— в военной атрибутике, еще матрешках… Какая-то предприимчивая фирма тогда, помню, наладила выпуск водки в бутылках в форме автомата Калашникова. Эта символика на глобальном рынке идентичности воспринималось как аутентично российское, советско-российское.
Внутренний спрос на аутентичность всегда запаздывает по отношению к глобальному. Есть такой парадоксальный закон рынка: в вашем городе не появится ресторан местной кухни до тех пор, пока к вам не начнут в большом количестве приезжать туристы, которые хотят попробовать что-то местное. Так случилось и с атрибутикой. То, что раньше воспринималось в качестве аутентичности только туристами, в какой-то момент было принято в качестве таковой и большой частью самих россиян. Но ничего сущностного за этим не стоит кроме того, что мы можем констатировать: сложившаяся культура «сувенирки» попросту массовизировалась.
— Но вам не кажется, что превращение памяти о войне в «сувенирку» сильно упрощает эту память? Трагическое и великое событие таким образом сужается до шапки-ушанки со звездой. А во-вторых, получается, что образ России для большинства иностранцев по-прежнему неотделим от войны — разве это правильно?
— Ну, я бы здесь не упрощал.
У нас огромная страна, и, соответственно, пространство памяти, истории, меморизации тоже гигантское. Мы прекрасно знаем, что образ России существует одновременно в совершенно разных контекстах.
Например, как «страна Достоевского» или как «страна Чайковского». Кстати, напомню вам, что в документальном фильме «Разгром немецко-фашистских войск под Москвой», который в 1943 году получил «Оскара», рассказывалось не только о технических или военных аспектах противостояния. Авторы, кинооператоры и режиссеры, поступили очень правильно, показав в фильме разрушенную нацистами усадьбу Льва Толстого в Ясной Поляне, дом Чайковского в Клину… Тем самым они показали всему цивилизованному миру, как выглядит зло…
— Которое в том числе антикультурно.
— Да, конечно. Это было самое ясное и простое объяснение для всего мира, с чем мы имеем дело. И месседж, заряд гуманности — он тоже с тех пор никуда не делся. Опять же, Россия была представлена в мире и художественным авангардом, и интеллектуальной традицией — даже в советское время. У нас существует большой набор самых разных идентичностей. И множество субъектов, которые стремятся проводить собственную политику меморизации. Причем тут вовсе не государство на первых ролях. У нас чрезвычайно активны, например, структуры гражданского общества, которые занимаются поиском павших — тысячи поисковых отрядов по всей стране. И это не либеральная общественность, надо признать. Эти же люди по своей инициативе ставят памятники, часто при этом вступая в конфликты с местными властями.
Например, у нас огромная мемориальная культура, связанная с афганской войной. Повторю, это чаще всего именно спонтанная общественная инициатива. Да, эту культуру можно назвать в какой-то степени милитаристской. Она повсеместно отливает себя в определенной символической форме. И приходится констатировать, что у этой милитарной культуры сегодня нет конкурентов.
— Война и Победа остаются главным событием для большинства россиян на протяжении уже 75 лет. Ни полет Гагарина, ни перестройка, ни, допустим, буржуазные революции 1991 года не отменили главенства этого события. Почему — ведь столько всего уже произошло в нашей истории после?
— Это действительно может показаться странным. Знаете, сейчас жутко популярна тема поколений — «зэты, миллениалы» и все прочее. Однако сама по себе теория поколений не нова — ее вообще-то сформулировал еще Карл Мангейм после Первой мировой войны. Правда, тогда эти теории мало кого волновали. Взгляд на происходящее через призму поколений отсылает нас прежде всего к тем несчастьям, которые происходили в ХХ веке. В первую очередь это две гигантские, очень кровавые, жестокие войны, которые, собственно, и выкашивали целые поколения. Это означает, что с какой бы перспективы люди ни смотрели на историю, Вторая мировая затронула всех.
— Получается, что термин, которым у нас часто злоупотребляют — «коллективная память»,— не лишен основания? Существует ли вообще общая память, память поколений?
— Нет. Никакой коллективной, общей памяти не существует, это антинаучно. У каждого своя память. Очевидно, что, если вы были партийным руководителем во время войны, у вас память о войне одна, а если фронтовиком — другая. Тем не менее Вторая мировая война, Великая Отечественная — это событие, которое затронуло всех без исключения. Тем более учитывая колоссальный размах бедствия, огромное количество жертв — чему тут удивляться? И все остальные события не идут ни в какое сравнение. Даже перемены в 1990-е, которые затронули людей очень по-разному, хотя большинством они воспринимаются как катастрофа.
— С помощью электронного архива Минобороны ОБД «Мемориал» я отыскал место захоронения родственника, 60 лет считавшегося пропавшим без вести. Боевой путь воевавшего теперь можно также узнать на другом сайте Минобороны — «Подвиг народа». Парадокс: сегодня при помощи интернета у нас больше возможностей узнать о войне, чем у трех предыдущих поколений, вместе взятых. И информации у нас больше, чем у наших предков. Что это меняет? Как это влияет на память о войне?
— И я таким же образом узнал на сайте «Подвиг народа», за что один из моих дедов получил награду… Но я бы тут различал память и историю. То, о чем вы говорите,— это история. Благодаря этим сайтам у нас стал возможен, наконец, нормальный процесс ее изучения.
История начинается с самых простых вещей — с источников, архивов, документов. Это как бы ее элементарный субстрат. Парадокс в том, что у нас общее представление о войне появилось намного раньше частного.
Это можно сравнить с постройкой дома: представьте себе, что фундамент приходится строить уже после того, как было возведено само здание истории. Многочисленные интерпретации событий у нас появились раньше, чем достаточное количество достоверных источников. Кстати, это не только документы — есть ведь еще и устная история свидетельств о войне, которая теперь тоже стала доступна.
— Можем ли мы в таком случае говорить о некоторой отложенной, отсроченной «частной памяти» о войне, которая сейчас заступает на место официальной, государственной?
— Эта частная память и раньше проникала сквозь официальную версию войны: окопная проза, оттепельное кино. У нас несколько раз предпринималась попытка в рамках массового искусства вернуть «личную перспективу», взгляд снизу. Безусловно, человек, который смотрел проникновенный, очень личный фильм «Летят журавли» (режиссер Михаил Калатозов, 1957 год.— «О»), видел другую историю войны, чем ту, которая была представлена в монументальном «Освобождении» (4-серийный фильм Юрия Озерова, 1968–1971 годы.— «О»). Но при этом нельзя сказать, что такой взгляд на войну — из кабинета начальника генштаба, «с высоты птичьего полета» — несправедлив. Он тоже имеет право на существование. Как и всякое масштабное историческое событие, война допускает бесчисленное множество перспектив. Безусловно, сегодня у нас их гораздо больше. Но самым ценным, на мой взгляд как ученого, является все-таки работа историков, которые любой материал, в том числе и чью-то индивидуальную память, имеют право подвергать критике, проверке и так далее. Естественно, любое государство заинтересовано в обратном — в том, чтобы спрессовать индивидуальные «памяти» в некое целое. И государство всегда будет стремиться выстраивать собственную политику памяти. Но самое главное, чтобы у каждого из нас при этом оставалась возможность увидеть войну «разными способами», то есть сохранялась бы возможность выбора этой перспективы.
— Возможно ли существование какой-то «правды о войне» (у нас любят употреблять это выражение в качестве последнего аргумента)? Или событие такого эпохального масштаба принципиально не под силу объять ни человеку, ни даже обществу?
— Слово «правда» в русском языке имеет особое значение… На знание такой «правды» в первую очередь претендует прямой свидетель, участник события. Опыт есть вещь неотменимая, в каких-то контекстах это может служить аргументом. «А ты там был, ты прошел, ты воевал?..» Естественно, вы не можете пережить чей-то опыт заочно. Но сегодня мы все уже выходим за пределы эпохи, когда можно было сослаться на чей-то личный опыт войны, когда имело смысл ставить такого рода вопросы. Сегодня носителей личного военного опыта почти не осталось.
Остались, возможно, лишь их воспоминания. И с этой точки зрения никакой единой правды о войне быть не может. Мы можем говорить о какой-то исторической достоверности знаний о войне, но и эта достоверность всегда ограничена и всегда относительна. Иоганн Густав Дройзен, историк, сказал: «прошлого нет». Прошлое — в прошлом. У нас есть только свидетельства в настоящем, исходя из которых мы можем с помощью научных процедур с определенной степенью достоверности нечто утверждать.
— То есть мы не можем использовать, рассматривать «прошлое» в качестве цельного концепта?
— Конечно, нет. Можно забуриваться по одиноким пунктирным маршрутам в это прошлое, но иметь дело с прошлым как с цельным концептом мы не имеем права, это интеллектуально ложно. Хотя, с другой стороны, именно такое отношение с понятием «прошлого» сегодня востребовано политически. В любом обществе сегодня есть запрос на моральные ценности, на пространственную перспективу. Мы все хотим быть уникальными, аутентичными, подлинными. Но, несмотря на это, логика всеобщего не исчезла — она, возможно, лишь отошла на задний план. Все одновременно хотят быть и уникальными, и «вместе со всеми», «заодно». Этот фактор, который имеет сейчас колоссальное значение, стал неожиданностью для многих. И сегодня мы имеем дело с обостренным спросом на такого рода коллективную идентичность. Она устанавливается посредством нескольких атрибутов: большая история или некоторое моральное превосходство, когда мы говорим о наших традиционных ценностях, о наших идеалах, которые нам передали наши предки, и так далее, и тому подобное. Все это естественное выражение запроса на коллективную идентичность. Желание говорить от лица «самой истории», оправдывая свои поступки в настоящем. «Мы — хорошие» только потому, что принадлежим к этой общности. В мире, где все понятия утратили прочную привязку и где культура функционирует как некоторое универсальное облако, запрос на «вечное» особенно характерен.
— Все большее отстояние от события, которым является война, приводит к ее мистификации, мультипликации. «Весна на Одере» по роману Казакевича — типичный и идеологически безгрешный фильм 1967 года, в деталях и ощущениях войны тем не менее пронзительно подлинен просто потому, что его снимали фронтовики. Проходит 20–30 лет, и война в искусстве, на экране превращается в приключение, в стрелялку. Сегодня, кажется, война мистифицируется уже сознательно. Например, недавний фильм «Т-34», основанный на реальном событии, в сущности уже «боевая фантастика», альтернативная история, куда без стеснения запихиваются какие-то популярные идеи. Эта мистификация прошлого в искусстве — страшно сказать — естественная вещь?..
— Безусловно, мы имеем дело с существенной плюрализацией искусства, в том числе и о войне. Даже в истории есть такое направление, оно называется перспективизм, когда, говоря о прошлом, на самом деле рассказывают о современности. Но и это заслуга даже не ХХ века. Книга «История эллинизма» Дройзена, например, на самом деле была написана, чтобы побудить к объединению Германию XIX века. Просто сейчас это направление проникло и в массовое искусство, тут удивляться нечему. Наверное, это не очень хорошая стратегия. Но она имеет право на существование. Почему нет?.. Если люди хотят, условно говоря, получить историческую легитимацию того, что они считают правильным сегодня? Правда, у историка, в отличие от режиссера, все же есть какие-то сдерживающие рамки… Но главное, повторю, чтобы сохранялось разнообразие. Чтобы были представлены все перспективы.
— Почему язык воспоминаний о войне у нас всегда был такой… суконный? Это было заметно даже еще когда ветераны приходили в школу. Они рассказывали о войне как бы… не своим, а заимствованным языком. Почему? Ведь, казалось бы, они могли столько и так рассказать.
— Я как-то говорил с покойным Борисом Дубиным, социологом, на эту тему. Он тоже рефлексировал по этому поводу. Понятно, что его перспектива была шестидесятническая… Но, в принципе, мне кажется, он тогда важную вещь сформулировал. Он говорил об определенном брежневском консенсусе, который сложился в обществе к началу 1970-х. Примерно в те же годы ветераны получили социальное признание, льготы, чего не было, например, при Сталине. Но они получили это признание как бы в обмен на… отказ от собственной перспективы. От слишком личных воспоминаний.
— Потому что, возможно, эта личная перспектива была слишком ужасающей?
— Да, конечно. Но, с другой стороны, отказ от этой личной перспективы происходил добровольно, без насилия. Ветераны сами как бы согласились не говорить всей правды, потому что это было слишком горько. Так же как люди, пережившие — не знаю — службу в армии, тоже не слишком любят об этом рассказывать.
Ну вот они сочинили какие-то две-три мудрости, которые можно из этого извлечь, две-три байки — и этим все ограничивалось. То есть это вполне естественное свойство памяти, которое позволяет нам жить дальше. Память в определенном объеме очень вредна для жизни, говорил Ницше. С другой стороны, официальный дискурс был просто очень широко представлен, и большинство людей просто пользовалось тем, что есть, не мудрствуя.
— Но и за 30 лет новой России официальный язык о войне не претерпел изменений. Хотя мы узнали о войне много ранее скрытого. Но в обиходе — в плакатах, например — используется все тот же советский канцелярит. Нынешнее патриотическое воспитание выдержано в той же стилистике. И все это… так сказать, не производит впечатления на человека.
— Трудно сказать, насколько эффективно патриотическое воспитание — про него надо, я думаю, отдельно говорить. Но я согласен, что ничего нового оно не изобрело — это копия советского: признающего огромные потери, но при этом вполне обтекаемого дискурса. Но я не думаю, что какой-то другой язык тут вообще возможен или приемлем. Чудовищные потери, люди убивают друг друга — о чем тут вообще можно «говорить», как об этом «рассказывать»? Только в очень большой перспективе мы можем говорить о прошлом с бОльшей откровенностью — как, например, Ремарк о Первой мировой или Хемингуэй про испанскую войну. Впрочем, тут и масштаб не тот, он не сравним со Второй мировой.
— Военно-историческое общество предложило унифицировать памятники на местах захоронений солдат, предложив варианты типового монумента. Выглядит все это совершенно казенно, как 30, 40 лет назад. С другой стороны, коллеги говорят: ну вот у нас в деревне люди пытались поставить памятник сами. И это выглядит тоже антиэстетично. Что в данном случае важнее для развития общества — усредненный стандарт, навязанный сверху, или не самая эстетичная, но все же народная инициатива снизу?
— Действительно, есть такая проблема. Совершенно точно никакой идеологический контроль тут неуместен. Но должен быть какой-то общественный контроль, связанный с эстетической преемственностью. К сожалению, у нас это очень плохо развито. Я думаю, что разработка типовых мемориалов — это, как ни странно, разумное решение. В СССР были, например, типовые проекты дворцов культуры с учетом местной специфики. Я не думаю, что тут возможна полная стандартизация, но какие-то эстетические рамки задать возможно. Иначе у вас опять получится замок с башенками в духе лужковской архитектуры. У нас основная волна народной меморизации связана с малыми, относительно недавними локальными конфликтами. А та, «главная война»,— она все-таки уже в прошлом, и ответственность за ее увековечивание делегирована государству. Это тоже в своем роде общенациональный консенсус.
Андрей Архангельский