Автор этого незатейливого вопроса – Виктор Ерофеев, современный русский писатель и общественный деятель либеральных взглядов. А говорил он с Адамом Михником, политиком, самоотверженно отстаивавшим принципы свободы и демократии в Польше, существовавшей долгое время в цепких советских объятиях. Вопрос, надо отметить, расплывчатый (лукавый). Его можно понимать в нескольких смыслах, и так и этак. В первую очередь возникает мысль о сравнительной оценке современной литературы с литературами других исторических периодов – хуже она стала или лучше. Можно понять ещё и так, насколько она стала влиятельней, как в общественном плане, так и в индивидуальном.
Сегодня государства, даже жёстко авторитарные, в которых власть выполняет важные для организации жизни общества функции, отказываются совсем или значительно ослабляют цензурную политику по отношению к художественному творчеству. Не означает ли это, что литература потеряла своё значение и перестала вызывать у властей опасения? Мыслится так: пусть каждый пишет, что хочет, но только напрямую не призывает к войне с государством. «Художества» разрешаются до тех пор, пока они не превращаются в оружие, пока перо не становится равносильным штыку, пока поле общения художника с обществом не достигает угрожающих масштабов, пока употребляемая художником метафоризация не приобретает зримых и конкретных очертаний, совращающих массы на активное гражданское и политическое сопротивление. В этом плане вспоминается символист Блок:
Эй, встань и загорись, и жги,
Эй, подними свой верный молот,
Чтоб молнией живой расколот
Был мрак, где не видать ни зги!
Ты роешься, подземный крот!
Я слышу трудный, хриплый голос…
Не медли. Помни: слабый колос
Под их секирой упадёт.
Как зёрна, злую землю рой
И выходи на свет и ведай:
За их случайною победой
Роится сумрак гробовой.
Сегодня этим строчкам можно было бы вполне приписать экстремистское содержание, обнаружить в них прямой призыв к свержению существующего политического порядка. При их рождении в свет народ Блока не знал, не читал, и вряд ли бы понял его символику. И сегодня этот поэт с его иносказательной революционной лексикой так же у народа не в почёте. Любопытно звучат его «Двенадцать», но не более того. Христос с красным знаменем и «в белом венчике из роз» в сегодняшнее массовое сознание россиян укладывается плохо. За блоковского Христа могут припаять приличный тюремный срок, сочтя его насмешкой над неприкосновенными чувствами православных верующих. И никто не посочувствует. Никто не заступится. Даже откровенно антипутинская оппозиция проявит равнодушие к судьбе автора таких малопонятных текстов. Скажет: «Демшиза, туда ей и дорога». Сегодня требуется говорить прямо, без каких-либо метафорических изысков.
Меняются ли общественные настроения и взгляды в результате появления крупных литературных произведений? Как велико их влияние на людские судьбы? Каково содержание таких изменений? Правы ли те, кто заявляет, что если «Мёртвые души» Гоголя сыграли важнейшую роль в ликвидации крепостного права, то и сегодня всякий литературный труд должен оцениваться исключительно с точки зрения его вклада в улучшение нашей жизни? Правильно ли думать, что цель художественной литературы заключается главным образом в том, чтобы отвечать на пресловутый русский вопрос «Что делать?»? Обязаны ли романы и повести являться для основной массы населения своеобразными поведенческими моделями, некими реконструктами тех моделей, что традиционно создаются верховной российской властью? Надо ли в этом плане держать равнение на такие, к примеру, книги, как роман Николая Островского «Как закалялась сталь?».
Писателей называют «инженерами человеческих душ». Но под таким названием значатся обычно наши великие классики. А вот среди наших современников есть ли такие писатели, которые по силе своего творчества равны корифеям прошедшего времени? Есть ли новые Толстые, Достоевские, Чеховы, Горькие (список можно как угодно дополнять и изменять)? А почему бы не рассуждать подобным образом: если сегодняшняя инженерия (в привычном понимании этого слова) невообразимо превзошла технические достижения прошедших веков (человеческие изделия летают за пределы солнечной системы), то почему нынешние писатели должны уступать инженерам человеческих душ девятнадцатого и двадцатого веков?
По разной технике наш век превосходит век прошлый. Одна электроника чего стоит! Так почему же, если рассуждать последовательно, он в прогрессе слова должен уступать? Солженицын нисколько не стеснялся говорить, что его задача писать в масштабе Толстого, никак не мельче. И его «Один день из жизни Ивана Денисовича», действительно, многое изменил в сознании советского человека. Но Солженицына тоже уже нет с нами. А есть ли другие писатели, которые и сегодня пишут «нужные», как говорил Высоцкий, книги? Отвечу вопросом: «А почему бы нет?». Чем нынешние поколения людей слабее поколений «золотого» и «серебряного» веков, чтобы среди них не появились свои пушкины, свои толстые? Или наша культура выдохлась по той причине, что мы все её силы растратили на расщепление атомного ядра и делание всяких железок? Согласившись с этим, мы тогда должны признать смерть нашего культурно-исторического типа без всяких надежд на будущее. Думаю, что такие заключения в отношении русской культуры выглядят в не меньшей степени опрометчиво, чем апокалипсические рассуждения философа Шпенглера в отношении западной культуры, изложенные им в книге «Закат Европы». Факты не в пользу Шпенглера, но и не в пользу тех, кто предрекает гибель славянской культуры.
Адам Михник, отвечая на вопрос о том, уменьшилась или не уменьшилась политическая и вообще общественная сила художественной литературы, уходит от абсолютного обобщения и говорит только за себя: «Для меня не уменьшилась». Из этой коротенькой фразы, однако, можно извлечь несколько смыслов. Один такой, что если она «не уменьшилась» в чьём-то понимании, то почему и другие люди не могут ощущать того же самого? Но мы же, прежде всего, хотим видеть литературу в качестве могучего средства влияния на массы. Возьмём, к примеру, книгу «Ленин» Льва Данилкина. Для кого-то она будет являться исчерпывающим свидетельским документом, разоблачающим вождя Октябрьской революции, как говорится раз и навсегда. Сильнее и ярче о Ленине никто ещё так не смог написать. Король предстаёт перед читателем совсем не Аполлоном и даже не Давидом руки Микеланджело, но и не идеализированной церемониальной схемой, широко известной по коммунистическим мистериям («самый человечный человек»). Он вполне осязаем, достоверен как исторически, так и чисто человечески. Убедиться в этом могут многие, прочитавшие книгу. Но «многие» — это всё-таки, если переводить на масштаб страны, единицы. Мнения этих единиц не хватает, чтобы ликвидировать ленинский мавзолей и прекратить поклонение человеку, чьи авторитет и власть принесли России катастрофические бедствия. В масштабе нации это мнение микроскопично и не способно существенным образом повлиять на национальное сознание.
Видимо, для нации очень важно сохранять зримые мобилизующие предметы поклонения. Христианский трансцендентный бог от нас далеко и нами не видим, а мавзолейный Ленин весь на виду – в любую минуту можно придти и посмотреть на него. Тем более что нынешние коммунисты упростили систему поклонения богам, разрешив поклоняться как невидимому (непознаваемому) богу, так и зримым его аналогам, тем же Ленину и Сталину, если к ним ещё не добавить золотого тельца, коль уж бизнес становится божественным образом нашей жизни. Химерический (двусмысленный) характер данной конструкции – очевиден, но именно она принимается нацией в качестве главной модели нынешнего существования.
Президент страны говорит, что мавзолей должен сохраняться, пока живы люди, любящие и высоко ценящие человека, в заслугу которого ставится создание могучей державы. Но надо учитывать и то, что книга Данилкина не дошла до широкого читателя. Да и как она дойдёт, если её нужно покупать, а денег и без того не хватает на бытовые нужды. В школе её не изучают. Есть она, конечно, в Интернете и в библиотеках её найти не так трудно. Но кто ж будет искать, если заранее известно, что книга отрицательно характеризует кумира. В результате получается, что проверить силу данного литературного произведения не представляется возможным. Это вам не роман «Мать» буревестника революции, который и в школе изучался, и дома был почти у каждого.
О силе литературного произведения можно судить, исходя из качеств самого произведения, но также в зависимости от того, как оно воспринимается массовым читателем. Одно с другим может не сходиться. Кто-то из писателей ещё при жизни становится классиком, а чьи-то сочинения вынуждены долго дожидаться всеобщего признания. Андрей Платонов при жизни считался слабым (третьеразрядным) писателем, и о его книгах как шедеврах русской литературы заговорили лишь более чем через пятьдесят лет после их написания. Бывают периоды, когда каждая появившаяся в печати книга встречается с восторгом огромным количеством людей. Её встречают, как, наверное, встречали в Древнем Израиле пророка. В этом случае можно говорить о том, что в стране (ряде стран) получил распространение и утвердился культ Книги, когда и слабое литературное произведение удостаивается внимания и разбора, а писатель как таковой становится кумиром широких народных масс. А бывает так, что даже хорошая книга не замечается широким читателем, а её автор бедствует и подвергается разного рода обструкциям. Всегда ли такое отношение бывает справедливым? А не бывает ли так, что подлинно пророческие произведения не удостаиваются должного общественного внимания? Когда они могли прозвучать, их держали под запретом. А в новое время они уже потеряли актуальность. Важно яичко иметь на Пасху. И вправду, кто знает, как наше слово отзовётся?
Сила литературы может уменьшаться как сама по себе, по причине её низких художественных достоинств, так и от отношения к ней народа. Бывает, что в какие-то периоды интерес к литературе резко снижается, широким слоям населения она становится малоинтересной. Говорили же одно время, что советский народ — самый читающий народ в мире. Так это или не совсем так, но по данному заключению можно судить, что народы по-разному относятся к книге, и характер этого отношения не обладает строгим постоянством. Сегодня – читают, а завтра — проявляют равнодушие к чтению. Тем более, когда у книги появляются мощные конкуренты в лице других видов искусства: кинематографа, телевидения, всякого рода шоу и заманчивых развлечений.
Книга для её усвоения требует от читателя выполнения работы, волевых усилий, к которым он не всегда готов и расположен, в то время как кино строится во многом на непроизвольном восприятии зрителем предлагаемого материала. Чтение книг – это, какой-никакой, но труд (поход за истиной), в то время как кино – в большей степени развлечение (потеха). Глаз и там и там смотрит, однако выбор между одним и другим получается не в пользу чтения, если ещё иметь в виду, что многие книги экранизируются с той или иной степенью удачи. Читать надо уметь, а от кино никаких особых требований не исходит. Надо только обладать сохранным зрением и не быть совсем глухим. Гляди и слушай, да ещё попкорн грызи.
Есть писатели, которые смотрят вперёд сквозь собственное жизненное время, то есть в опережении текущего календаря. Находится этому и обоснование, согласно которому память и воображение в сочетании с хорошим языком побеждают время, помогают заглядывать в прошлое и даже в будущее. Не одним же днём живём. Такие писатели пишут о том, что будет завтра. Писать-то они пишут, а их по беспечности или скептичности не читают. Не верят, что такое, о чём пишется, и в самом деле будет, а если и будет, то уже без нас. А раз так, то хоть потоп. Или, как пел герой одного популярного фильма, «а нам всё равно». И как говорится, из той же оперы слова «мы люди маленькие, от нас ничего не зависит», « всё что ни есть, всё от бога». Такого всеобъемлющего бога можно вписать и в конституцию страны. И всё происходящее, во всех вещах и явлениях, объяснять исключительно божьей волей, его милостями и его судами.
Правдивая книга о будущем валяется, пылится, никому не бывает нужной, пока не наступает время, которое полностью повторяет написанное. Читатели начинают жалеть о том, что своевременно не поверили писателю. Ведь если бы поверили, то ещё можно было бы предотвратить предсказанные беды и несчастья. К таким книгам я бы в первую очередь отнёс «1984-й». Сильная книга. Но эта сила в России остаётся до сих пор без практического применения. Сегодня, читая её, только и остаётся, что восхищаться правдой предсказаний. Но поправить уже ничего нельзя. Надо искать новые пути продолжения жизни.
Мы многие книги воспринимаем с пренебрежением в силу нашей уверенности, что они должны уступать по всем своим качествам классическим произведениям. А поскольку мы и классиков-то не особенно полюбили, то надеяться на то, что полюбим кого-то, кто не вошёл в число признанных авторитетов, не приходится. Уж если великий Чехов мне не нравится, то как могут понравиться какие-то Быков, Пелевин, Улицкая, великими не считающиеся? Чего я буду читать Короленко или Писемского, если и Толстой у меня не в почёте? Вот есть великие Пушкин и Лермонтов, да и те порядком поднадоели. Какой смысл читать тех, кто заведомо не дотягивает до того, кто назван «Наше всё»? Так мыслят формалисты. Они твёрдо считают, что былые литературные достижения превзойти невозможно, лучше Данте, Гёте, Пушкина уже никто не напишет. Подобные рассуждения характерны для отдельных религиозных сообществ, где считается бесполезным, лишним и даже вредным занятием чтение любой книги, кроме Библии или Корана, — дескать, добра от добра не ищут.
В русском языке есть слово «непревзойдённый». Оно может быть очень уместным в спорте, когда речь идёт о каком-то соревновательном показателе, показанном атлетом или командой. Никто в мире не прыгал в высоту выше кубинского легкоатлета Сотомайора, и это даёт нам право его результат 2 метра 45 сантиметров называть на сегодня непревзойдённым. Но рано или поздно, в чём нет никаких сомнений, и это выдающееся достижение будет превзойдено. Конечно, художественные произведения точных измерений не имеют. По каким сантиметрам миллиметрам, граммам сравнишь литературные труды Достоевского и Толстого, Пушкина и Тютчева? Измерять не будем, но почему бы нам не ожидать поэта, который завтра сумеет отразить наше время не хуже, чем это сделал Гоголь по отношению к своей эпохе? А может, такой поэт уже есть? Может, есть и такой писатель, который успешно печатается, но почему-то не удостаивается широкого и справедливого признания?
Не по той ли причине писатель не признаётся народом в качестве пророка, что живёт среди нас, ест и пьёт то же, что и мы? Ничего в нём божественного не наблюдается. Такой же, вроде, грешник, как и мы сами, если ещё не более. Квасит, как последний забулдыга, баб меняет, как перчатки. Учился через пень-колоду – «три» пишем, «два» в уме. Любимцем публики бывает недолго, до тех пор, пока не начинает рубить правду-матку. Не зря же подчёркивается в Библии, что не бывает пророка в своём отечестве. Вернее сказать, что он есть, бывает, но мы узнаём об этом лишь с его уходом, вкушаем его каплю мёду, когда он улетает в небеса и лишь от них получает пророческий ореол. Наш Бог почему-то очень важные вопросы решает лишь постфактум, когда, как говорят «поезд уже ушёл». Лишь со временем нам открывается связь вещей, и мы узнаём, как надо было действовать, чьих голосов слушаться, кого ценить в первую очередь, кого награждать, а кого наказывать.
Жил между нами Веня Ерофеев, пьянствовал самым безобразным образом, чудил не в меру, а потом оказалось, что он автор чуть ли не лучшего русского сочинения двадцатого века. Или другой пример: Бродского изгоняют из родных мест как бездельника и шарлатана, а он получает вскоре Нобелевскую премию за русские стихи. Вместе с тем, справедливости ради следует заметить, что ни Ерофеев, ни тем более Иосиф Бродский существенного влияния на массовое сознание нашего населения не оказали. И тот и другой, безусловно, явления крупного литературного масштаба, но отнюдь не общественного и, конечно, не политического. В случаях с Ерофеевым и Бродским литература и политика разошлись. В отличие от феноменов Радищева, Чернышевского, а ещё позднее — Максима Горького и Владимира Маяковского, вписавшихся в народные представления о жизненных идеалах. Другой вопрос, что из этого вышло в настоящей, а не литературной жизни.
В одном из Евангелий от имени Иисуса Христа записано: «Милости хочу, а не жертвы»». А чего хочет то или иное художественное произведение, пробившееся в свет? К милостям ли оно взывает или к жертвам? Это с одной стороны. Со стороны автора. А чего ожидает со своей стороны массовый читатель? Если он жаждет милости, то и в книгах он будет искать призывов к милостям. Естественно, что тот, кто жаждет жертв, тот будет и от книг требовать призывов к жертвам. Учитывать это принципиально важно при оценке силы воздействия литературы на массы. По большому счёту все художественные произведения в смысловом отношении можно разделить на две категории: на те, что хотят жертв, и на те, что созданы ради милости. Сделать это больших проблем не составляет. Например, «Гамлета» справедливо отнести к первой категории, а «Дон Кихота» – ко второй. При этом надо иметь в виду, что милость имеет личностный характер, в то время как жажда жертв в большей степени присуща толпе. В произведениях, воспевающих толпу, её мнимую революционность, милость не обнаруживается. В русской советской литературе тому ярчайший пример — лирика и эпика Владимира Маяковского. В противоположность им – творчество Бориса Пастернака, говорящее в первую очередь о необходимости милости. Кто из них оказался ближе народу («матери-истории»), лишний раз подчёркивать не требуется. Хотя кто-то считает, что нет истин, которые не претерпели бы изменений.
Высокая художественность того или иного произведения не найдёт справедливой оценки, если оно не будет согласовываться с устремлениями народных масс. Можно сколько угодно призывать к милости, но если народ настроен на жертвы, то он автора не услышит, к его мыслям не приобщится. Народ желает видеть в писателях своих полпредов и требует от них писать о том, о чём болит народное сердце. Можно сказать и так, что народ хочет видеть в писателе своего адвоката, призванного оправдывать подзащитного, какое бы преступление он ни совершил. Тем более что среди русских незыблемо утвердилась мнение, что они, как народ, всегда и во всём правы и не подлежат никаким судам. Посыпать свою голову пеплом русский не намерен ни при каких обстоятельствах. Не для того то и дело с колен встаём.
Положительно населением принимаются те книги, которые соответствуют основному желанию людей. В какие-то исторические периоды в психическом укладе того или иного народа превалирует желание жертв (крови), а в какие-то — желание милости (прощения). Надо иметь в виду, что эти периоды носят затяжной характер и одним-двумя столетиями не ограничиваются. Жажда жертв у народа может растягиваться на многие столетия. Если написанное произведение призывает к милости, а в народе господствует стремление к жертвам, наблюдается буйство и гибельность страстей, жажда политических вакханалий, то, естественно, такое произведение народом не будет принято, какими бы высокими художественными достоинствами оно ни отличалось. И наоборот, народ не примет воинственного произведения, если в народной среде преобладают гуманистические начала. И тут рассуждай, не рассуждай о справедливости того или иного отношения к писателю и его сочинениям, но действительность говорит сама за себя. Эту мысль можно проиллюстрировать строками Михаила Лермонтова:
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
Лермонтов — не из той закваски авторов, чьи произведения проникнуты желанием милости. Но он хотя бы имеет смелость в этом признаться. И хорошо понимает, что его желание жертв должно сходиться с главным желанием народа, что, провозглашая милость, он обрёк бы себя на непонимание со стороны народа. Хочешь, не хочешь, а народу подыгрывать приходится. Революционеры, игравшие свои ноктюрны на нервных струнах русского народа, высоко ценили и лирику, и эпику поэта. Многие находят, что угрюмый юнкер превозмог Пушкина своей революционностью и бескомпромиссностью. Если враг, то уж враг. Богатством друзей Лермонтов похвастаться не мог, как и сочувствием к кому бы то ни было. Не известно, был ли он благодарен своей бабушке за все её заботы о нём. Личную нетерпимость широкого спектра он умело воплощал в художественные формы, в чём находил одобрение в различных слоях российского населения. В заслугу поэта, пожалуй, можно поставить то, что он не призывал к массовым жертвам, а распоряжался лишь собой, обрекая себя на непонимание и одиночество. В высшей степени это выражено в его «Парусе» и «Выхожу один я на дорогу». Эти стихи оказали своё вирулентное воздействие на других русских поэтов. Нечто подобное, значительное время спустя, в своих стихах, да и в телесной жизни тоже повторил Есенин («Не жаль мне лет, потраченных напрасно»). Но справедливости ради следует отметить, что данные поэтические настроения массово в русском обществе не прижились. Они были далеки от того бунтарства, которое овладело национальным сознанием. Россия ждала жертв неизмеримо большего масштаба. Чего в итоге и дождалась.
Художественные произведения, не только оправдывающие жертвы, но и призывающие к ним, в русской литературе занимают главенствующее место. Они пользуются, как говорят, заслуженной славой. Их ценит и собственный народ, и народы других стран почитают. Эти произведения изучают в школах, по ним пишутся различные научные работы. На них смотрят как на образцы построения и социальных и индивидуальных жизненных моделей. В силу чего так устроено? По чьей воле? Правы ли те исследователи, что отмечают русский народный инстинкт враждебности ко всему чужому? Не он ли олицетворяется в произведениях большинства русских писателей?
Почему произведения, чьё содержание направлено на достижение милости, остаются незамеченными, невостребованными, а произведения, проникнутые жаждой жертв и мщения, принимаются на ура? Объяснение простое: нет на них запроса в народе. Народу угодны жертвы. И даже если какое-то художественное произведение имеет уклон в милосердие, как «Война и мир» Льва Толстого, то это милосердие не трогает сердец читателя, не замечается. В результате на первое место народным литературоведением выдвигается некий казённый патриотизм, в действительности отсутствующий в романе. И то, что «Война и мир» прочитывается за рубежом совсем не так, как в России, нас волнует мало. Признавая величие толстовского произведения, мы не понимаем сути этого величия, оцениваем роман за то, чего в нём нет и в помине. Нам привычней судить о Толстом по Ленину, который понимал, что идеология великого писателя не сходится с ленинскими планами пролетарской революции в России.
Мысль Толстого о «непротивлении злу насилием», неоднократно подвергавшаяся осмеянию и оглуплению, и сегодня в лучшем случае замалчивается или объясняется одной из обыкновенных человеческих слабостей, от которых не свободны и гении. Толстой и сегодня не удобен ни государству, ни церкви. Нет в нём потребности ни у государства, ни у тех, кто ему противостоит. Государство гнёт свою линию, а оппозиция, составленная из многочисленных непримиримых группировок, — свои линии. И все они настроены на борьбу, на жертвы, а отнюдь не на милосердие. У каждой группировки свой бог, называемый часто единым, но почему-то желающий принесения разных жертв к жертвеннику. Потому естественным выглядит требование к литературе провозглашать важность именно своих жертв, а не чьих-то посторонних. В результате вопрос о том, как осенять себя «крестным знамением» — двумя или тремя перстами, решается гибелью тысяч и тысяч люде. Единственное, что объединяет противоборствующие стороны, – это непримиримость и отрицательное отношение к милосердию. При этом от масс требуется быть самим главными жертвами существующего мироустройства, придерживаясь фатализма – веры в предопределённость судьбы. Обосновывается это, с одной стороны тем, что все власти от Бога (кто Ему может воспрепятствовать?), а с другой стороны, требованием того же Бога бороться с существующими на земле грехами. Если революция, то все её сторонники должны вливаться в одну общую колонну. «И тот, кто сегодня поёт не снами, тот против нас!» Пение хором – это разновидность жертвоприношения, когда голос личности теряется в общем многоголосии. В советское время хоровое пение признавалось за главнейший вид искусства. Приобщение к нему служило свидетельством единства нации. Люди старшего поколения могут помнить, как мощно звучала песня «Партия – наш рулевой!» в сводном исполнении различных хоров. Чем громче, тем сильнее, тем очевидней действие Духа жертв. Для того и служат величественные храмы, центральное место в которых отводится под алтарь.
В XIX веке в культурной жизни России происходит событие, которое иногда называют русским чудом, культурным Ренессансом и даже русской Элладой. Заключается оно в рождении великой литературы, получившей признание во всём мире. Произошло это далеко не в лучшие времена, в пору, когда ещё сохранялось юридически, а потом продолжалось в его пережитках крепостное право, когда господствовала цензура, когда большинство населения было безграмотным, абсолютистский монархический режим всячески сдерживал развитие гражданских свобод, когда каторга и тюрьмы олицетворяли политическую жизнь страны. Отставая по многим цивилизационным показателям в целом от стран Европы, Россия смогла опередить их в образцах литературного творчества, пришедшихся на ту эпоху. Да, многие, хотя далеко не все, произведения русских писателей, написанные ими за девятнадцатый век и начало двадцатого века, служили и сегодня кому-то служат символами жертвенной борьбы. Так писатели откликались на запросы масс. В этом они видели своё предназначение. Сегодня жизнь ставит перед писателями задачу перехода от описания и воспевания жертвенной борьбы к формулированию иных принципов человеческого существования, основанных на милости. И такая литература в России уже появляется. Пока её голос слаб и не доходит до сердец широкого читателя. Но есть надежда, что ей удастся овладеть сознанием нашего народа и по примеру русской литературы XIX века стать новой культурной Элладой.
Некрасов когда-то вопрошал: «Когда мужик не Блюхера/ И не милорда глупого — / Белинского и Гоголя/ С базара понесёт?». Может быть, не так гладко, но вторя «певцу горестей народных», мы можем тоже задаться вопросом: «Когда мы увлечёмся чтением книг не о войнах и о наших сомнительных победах в них, ни о признаках национального величия и превосходства над другими народами, а книг, рассказывающих о милостивом отношении ко всему, что нас окружает, что даёт ощущение гармонической связи с жизнью планеты во всём её необозримом многообразии?» Как ещё долго в нашей культурной среде концепция враждебности и жертвенности будет господствовать над принципами добросердечия?